В БУТЫРСКОЙ ТЮРЬМЕ

0

Из воспоминаний протоиерея Анатолия Сергиевича Правдолюбова (1914–1982) о годах заключения в Соловецком лагере особого назначения и Беломоро-Балтийском комбинате, записанных на магнитную пленку в 1977–78 годах.

Не буду описывать многочисленных допросов и всяких тяжелых событий, предшествовавших нашему аресту. Только скажу, что однажды я на допросе сказал следователю: «Позвольте и мне задать вам, хоть это и не полагается, один вопрос, – он позволил мне. – Так вот, пожалуйста, скажите, вы человек высокого юридического образования и много имеете опыта в вашей деятельности. Скажите откровенно, неужели вы на самом деле думаете, что перед вами сидит человек, виновный в том, в чем вы его обвиняете?» Он как-то так светло улыбнулся, вроде усмехнулся, и говорит: «Конечно, нет. Я прекрасно вижу, что ты ни в чем не виноват. Но понимаешь, время такое настало. Ты молодой, здоровый, тебе полезно поехать. Поедешь на пять лет – это тебе только лучше будет». И действительно, поехал я в тридцать пятом году, и точно, день в день, 28 июня 1940 года меня освободили. А те из наших, которые поехали в тридцать седьмом году, то уж очень многие из той поездки не вернулись. Это замечательно было для меня – получить доброе свидетельство от внешних, что они, оказывается, сами не считают меня виновным, а лишь подчиняются велению времени.
5n15
Огромная кирпичная стена. Провели меня, куда нужно, и вот я оказался в следственной камере. Такая большая-большая камера. Но на первых порах, если бы я попал в одиночку и где-нибудь под потолком, как это на известной картине, было бы маленькое зарешеченное окошко, до которого не доберешься, возможно, это меня больше бы удручало. А здесь я попал как бы на вокзал какой-то светлый: огромное окно, правда, все зарешеченное, но как в церкви зарешеченное. И открывается большая часть Москвы: какой-то аэродром, садятся и взлетают самолеты, солнце садится – очень красиво. Это уж потом придумали козырьки – такие дощатые колпаки, которые вообще все закрывают, что можно было бы обозреть, кроме неба. Но тогда козырьков этих еще не было, и мы смотрели, любовались на Москву.

Много было публики самой разношерстной в этой камере нашей. Все в своем, и в хорошем довольно: кто в костюме, кто в пальто, кто как – но пока еще в своем, не в арестантском наряде. Особенно мне один там понравился, какой-то полковник, сущий или бывший. Полковник князь Туманов или Туманишвили, красивый, только что бритый, в замечательных синих галифе, белоснежной рубашке. И так со мной разговаривал! И выговор очень хороший, акцента грузинского почти нет – благороднейший человек. И говорит, что ему обидно: «И можно сказать, у власти Сталин – наш земляк, а я страдаю совершенно невинно. Нисколько-нисколько, ничем я не преступил законов Родины и Советского Союза». И сын у него какой-то крупный человек, летчик – не знает, что теперь с сыном, и Нина, жена, там плачет, расстраивается. Он сам, когда рассказывал, не мог удержаться от слез. Такой большой, мужественный, красивый, благородный человек – и плачет, бедненький. Мне было его очень жаль.
Там многие были такие, недоумевающие: с какой, мол, стати мы попали в заключение? Мы никакой вины за собой не знаем, а вот оказались здесь. Очень может, что и они, как и я, «ни в чем не виноваты – мы это знаем – но лучше вам поехать пока, это и для вас лучше, и для нас спокойней». Может даже и так, не знаю.

Но тут было нечто неприятное. Все стены были разрисованы всякими карикатурами, и какими-то стихами, и выдержками из различных произведений, а может, и творения собственные. Это очень неприятно, я когда-то в школе видел такие безобразные, неприлично разрисованные уборные. Мне не понравилось, что такая камера хорошая, большая, светлая – и как она вся разрисована кругом по стенам. Возможно, что такая разрисовка служила чему-то. Там один такой человек был, плотный и низенький, в парике или такие естественные были волосы – целая шапка волос. Он очень суетился и каждого призывал к стенам полюбоваться, как хорошо нарисовано, как хлестко написано, и меня прямо за руку держит, подводит: «Вот слушай, слушай, – сам читает. – Прочти!» А я говорю: «Не хочу читать заборные надписи, это в уборных похабщину пишут – не хочу читать!» Но он все равно держит меня за руку, и показывает, и смотрит, как я буду реагировать на стихи, которые, наверное, на это и рассчитаны, чтобы испытать человека: что он будет говорить и как выкажет свой взгляд на властей, на сложившуюся ситуацию. Вот там странные такие вещи написаны, к примеру: «Слова Сталина, музыка Дзержинского», «Лечу-лечу на всех парах путями Октября и Мая, но в наших следственных делах я ничего не понимаю». И действительно, большинство не понимало. Как это они ни перед кем никогда не провинились, премии получали, и вдруг, знаете ли, попали ни с того ни с сего, без всякой вины и даже без конкретного обвинения и доказательства? И наверное, моя участь утяжелилась бы, если бы я соглашался с этими надписями. Ведь там были тюрьмы, настоящие страшные тюрьмы, в которых держали преступников, про которых знали, что это политические враги, может быть, даже за ними дела какие-то есть антиправительственного характера. Но нас в такие тюрьмы не сажали, а вот Бутырка считалась одной из самых легких по содержанию.

И вот он прямо ко мне:
5n05

Пришлось и мне познакомиться с такой страшной тюрьмой – Лубянка-2. Меня возили на испытание, как я полагаю. Вызвали меня с вещами, посадили в «черный ворон», покатили на Лубянку и водворили в изолятор №1. Там местные молчаливые такие ребята, но мне объяснили: «Это собачник, в собачник ты попал» («собачник» – на уголовном жаргоне означает сортировочное помещение в Лубянской тюрьме. – С.П.). Несколько человек на железных койках, на эти койки брошено кое-что из вещей, лежат на животах и молчат – философствуют. Меня у самой двери положили, говорят: «Лежи». Камера совсем небольшая, очень печального, скудного вида, окна полузакрыты чем-то, полумрак. Немного погодя вдруг дверь отворяется, и вводят нового заключенного, с вещами, такого бойкого, румяного, свежего. Рядом со мной сосед, лежащий на животе на койке, тихо говорит: «Наседка, наседка». Это значит: «Берегись!» На воровском жаргоне это означает подсаженный человек, который сейчас будет испытывать, какого ты духа. Я был благодарен ему, потому что этот человек предупреждает по-товарищески, что берегись – наседку подсадили.

– Ты, друг, из каких краев приехал?
– Я из Рязанской области.
– Земляк, я тоже, только уж давно оттуда, я тоже рязанец. Ну как там? Все, поди, с голоду передохли?

5n06Я уже дословно не помню, но он искусно на всякие хулы наводил, что того не хватает, и прочее, как потом говорили воры на Соловках: «Фраеры, все вам хлеба мало да власть нехороша». Вот и он меня подбивал на то, что «хлеба мало и власть нехороша», вводил меня в глупый разговор. А я ему, как нарочно, говорю: «У нас все прекрасно, у нас песни поют, у нас всего вдоволь». Он мне хулы всякие, а я ему глупые противооложные речи в ответ нарочно, чтобы время прошло и чтобы нервы разряжались. Немного погодя вдруг гремит тюремный замок, и того, который со мной, – с вещами на выход, даже койки ему не дали. Я лег на живот и лежу, не прошло минут и пяти, как под окнами слышно, как заводится и фырчит машина и кричит кто-то на шофера с крепким русским словцом, что что-то часто к нам чужих привозить стали, у нас своих хватает. Тот в ответ: «Кого дали, того и привез». Немного погодя гремит дверь: «Правдолюбов, с вещами на выход». Выхожу, меня сажают как раз в эту машину и везут в мою родимую тюрьму Бутырку, опять в ту самую следственную камеру.

Выходит, чужой я оказался для Лубянки, чему был очень рад. В Бутырке мы провели несколько месяцев. Когда встретил папу, очень ему обрадовался, а он – мне. Потом к нам присоединился отец Николай, мой дядя, и отец Александр Васильевич Орлов (священноисповедник, отошел ко Господу в 1941 году. – С.П.), папин двоюродный брат, маккавеевский священник.

Осудили нас не по статье, а особым совещанием – «тройкой» – по литерам «КРО» (контрреволюционная организация). Нас собрали вместе и объявили, что особое совещание постановило – пять лет на островах. Расписались мы в этом, и отправили нас по этапу сначала в Ленинград, затем в «Медвежью гору» (Медвежьегорск – лагерный центр), а уж потом на Острова. Точно не помню: через Кемь ли, а может, через Беломорск. Отца Николая с нами не было: он попал в тюремную больницу и прибыл на Соловки позже, и мы снова воссоединились.

Диакон Сергий Правдолюбов

Поделиться

Комментирование закрыто